Год среди лесного народаР. Митусова
Из путевого дневника 1).
Рис. И. Королева
К САМОЕДАМПосле медвежьего праздника я начала кочевать по остяцким юртам в вершине р. Агана. Редко возили меня в большой лодке, чаще в «обласках». Пока стояла «золотая осень», было приятно ездить в этих челноках по глухим, неизвестным болотам, озеркам, прыгать по кочкам вслед за остяком, который тащит обласок по еле заметным тропинкам. Ничего, что ноги уставали от неподвижного сиденья: изумительная тишина леса, обильно угощавшего нас ягодами и орехами, шопот ветра, красота осени примиряли с трудным путем.
Но когда начал изо-дня-в-день лить дождь вперемежку со снегом, ездить стало тяжело, и я решила поскорее возвратиться в свою «резиденцию», чтобы отдохнуть там перед отъездом к самоедам.
Накануне отъезда «домой» из самых последних остяцких юрт на р. Агане, — дальше на сотни верст только леса да болота, — случилось со мной маленькое приключение. Пошла я в вековой сосновый бор, увлеклась черникой и потеряла направление. Небо покрылось низкими тучами, заморосил мелкий, как пыль, дождь. Я брела наугад, попала в болото, снова в лес, снова в болото. Наконец, к вечеру выбралась к речке и только когда уже начало темнеть я подошла к юрте совсем с противоположной стороны.
Около юрты горел большой костер. Испуганные моим долгим отсутствием остяки оживленно толковали и спорили вокруг огня, как и где меня искать. Увидев меня целой и невредимой, очень о радовались. Упрекали, зачем пошла одна, могла на медведя наткнуться. Зато как приятно было на другой день очутиться «дома», у Антона, сидеть у чувала и играть с Андрейкой, щелкая ему каленые кедровые орешки...
С грустью уезжала от остяков. Помня вар-яунские чумы, наслаждалась я сравнительным комфортом: в юрте дым не ест глаза, разве только порыв ветра в осенний вечер поднимет на минутку золу и искры из чувала —- и только. Чистота (довольно относительная, конечно) и русский хлеб можно печь, а главнее — все со мной сдружились и познакомились. Но надо ехать. Впереди еще такой долгий, длинный путь!
Лодку в середине покрыли берестой. На веслах четыре гребца и один у руля. С утра ветер и дождь — холодно. У меня еще нет теплых вещей, — они заказаны самоедам, — только фуфайка и пальто, да одеяло.
Хозяйка ахает, что я озябну...
Прощаюсь. Аулей плачет, хозяйка тоже, Андрейко удивленно таращит глазенки. Все по обычаю остяков целуют мне щеку и руку, я целую всех...
Пошел снег, мокрый, крупными хлопьями. Съежилась, села в уголок к вещам, закуталась в одеяло и долго еще прислушивалась к крикам.
— Емулем, рут ими, ем, ем, ими, емулем! (прощай, хорошая русская женщина, прощай!).
Гребцы работают молча. Лодка вздрагивает от ветра и гребли. Мне грустно, холодно и одиноко...
До самоедов в вершине Каван-Яуна ехать нужно пять суток. По дороге ни души, только лес и лес дремучий. На второй день проехала мимо оставшихся кольев, — это в прошлом году шли здесь Б. Н. Городков с В. И. Серпуховым 2), пробираясь на р. Пур.
На ночь быстро ставили берестяные навесы. Под ними и спали. А согревались только у костров. Река вся в дремучих лесах, чем дальше, тем извилистее и живописнее. Двух глухарей убили, трех рябчиков. А вот и следы медведя — совсем свежие. Лодку даже приостановили, оглядываемся. Пока никого не видно.
1) Продолжение. В журнале «Вокруг Света» № 9 напечатан первый отрывок из дневника.2) Западно-сибирская экспедиция В. Академии наук в 1923 г., начальник ее Б. Н. Городков, ботаник В. И. Серпухов — студент-геолог.Вдруг кормовщик, молодой, щеголеватый остяк, с длинной бисерной цепочкой в ухе, закричал во все горло. Моментально и остяки все заорали и замахали веслами и было от чего: у вершины громадного кедра сидел мишка!
Испуганный криками людей, он кубарем сорвался с дерева, взревел как-то забавно, наверное, от боли при падении и без оглядки убежал в лес. Ну, и смеху же было у нас! Я и испугаться-то как следует не успела, — так быстро все это произошло. Федор, старый остяк, досадовал, что медвежьего мяса не удалось попробовать...
И снова тишина. Степан затянул дикую, но изумительно гармонировавшую с окружающей природой песню. Сочинил новую о только-что упавшем медведе. Остальные молча гребли, меланхолично сплевывая в лодку. Никак не могла я приучить их плевать в воду! Нельзя, неприлично в воду плевать, можно духа водяного обидеть. Поэтому-то остяки, когда и купаются, то не скидывают одежды: разве можно голым в воду лезть?!.. А плюют они артистически! Все кладут за губу табак, как же не плеваться! Федор хотя для солидности курит трубку, однако, тоже не прочь пожевать табак.
Начали попадаться и человеческие следы: нашли загородку в устье маленькой речки, вытащили морду 1), полную рыбы: уха свежая и щука сырьем на обед. И пни срубленные попадаться стали. Завтра будем у самоедов; там с остяками расстанусь окончательно...
И вот ярким солнечным днем мы подъезжаем к лесным самоедам. Еще за версту остяки начали стрелять из ружей. Вдали послышался ответ. Значит, ждут.
Прекрасный сосновый бор на высоком песчаном берегу. С лодки чумов не видно, но на берегу толпятся люди. Спрыгиваю с лодки. Мужчины знакомы со схода. Женщины обступили меня, трогают платье, смеются. Улыбаясь в ответ, жму всем руки. Беру дорожный мешок и тут же раздаю маленькие булки, испеченные остячкой. Еще шире улыбаются и восклицают: «кай-то!.. ». Мне холодно, день ветреный, солнце временами прячется за тучи. Но приличия самоедские требуют поговорить сначала у жилища и только после этого войти в него. Наконец, не выдерживаю и спрашиваю, куда же меня поместят. Переговариваются друг с другом и указывают мне дальний чум в лесу. Лодку начали выгружать. Часть вещей на нарты положили, часть несут за мной в берестяной чум.
Вхожу в чум. От солнечного на улице света кажется темно, приятен запах сосновых веток, набросанных на землю. Направо от входа впереди, у священного места, ставят мой чемодан и постельный мешок. Оглядываюсь. Несколько чище, чем у вар-яунских самоедов. Хозяйка, толстая и краснощекая старуха, бодрая и живая, разводит огонь на железном листе посредине чума. Около костра положено несколько широких длинных досок, чисто выметенных. На земле постланы сосновые ветки, совсем свежие и на них наброшены оленьи шкуры — постели по числу членов семьи. Плюют не на доски, а на сосновые ветки.
1) Морда — приспособление для ловли рыбы, плетеное из прутьев ивы.[10]
В чуме толпится народ. Я слышу стон с противоположной мне стороны очага. Оказывается, Нотю, младший сын хозяина чума, уже девятый день лежит больной. Подхожу к нему. Жаром так и пышет, лежит, закрыв глаза. Говорю по-остяцки, что больному нужно дать лекарства. Долго не соглашаются. Пьем чай и я, угощая всех хлебом и сахаром, продолжаю уговаривать стариков. Наконец, согласились, чтобы я дала бальному водки и порошок. Даю аспирин, пою его чаем с коньяком. Жадно выпил. Говорю, чтобы теплее укутали...
Мне надо еще расплатиться с возчиками. Они торопятся уезжать. Дробь и порох и всякую мелочь, которые они получили от меня за провоз, они тут же продают — меняют самоедам на оленьи и беличьи шкурки. Пошла провожать их на берег и долго смотрела, как быстро неслась лодка вниз по течению. Последние остяки уехали!
Вернулась к больному. Намочила уксусом тряпку и положила на лоб. Вскоре Нотю забылся и перестал стонать. Все в чуме молчат, костер чуть-чуть трещит, иногда сильно разгораясь и освещая неровным светом лицо больного, довольно приятное, с прямым маленьким носом и маленьким ртом; скулы, хоть и мало выдаются, но глаза косо поставлены. Вскоре появилась испарина, больной стал спокойнее дышать и заснул. Меня мучила мысль: а вдруг ему станет хуже? Ведь ухудшение болезни припишут мне! И как это я сразу-то не сообразила...
Снова начали пить чай и ужинать рыбой вареной, без соли. От «ухи» я отказалась: уж очень непригляден котел, в котором варилась рыба. Соль у меня была взята с собой, хоть и не очень много. Самоеды тихонько разговаривали у костра, поглядывая на меня. По-остяцки в чуме этом никто не говорил...
С тревогой на душе я укладывалась спать и долго не могла заснуть. Ветер стих и только легкий шопот сосен еще слышался сквозь отверстие в чуме 1).
1) На ночь дверь в чуме закрывают; отверстие же над очагом остается открытым.КАМЛАНИЕПроснулась я на другой день рано. Молодая хозяйка, жена Нотю, Только-что начала разводить огонь. Утро свежее; солнце чуть золотит верхушки сосен и еще не заглядывает в чум. Тревога о больном не покидает меня. Тихонько подхожу к нему, — спит. Боюсь еще верить, что лучше, но жена Нотю уже кивает мне, улыбаясь:
— Гумо, гумо (хорошо).
Пили утренний чай и варили тетерку, тихонько, стараясь не будить больного. Пошла в лес. Ветрено, но солнечно и на ходу в брезентовом пальто не холодно. Масса тропинок бежала в разные стороны: переходя с одной на другую, я не заметила, как снова подошла к чумам. Больной не спал; температура почти нормальная.
Приехал Пенелю, старший брат Нотю. Хорошо говорит по-остяцки и даже знает несколько фраз по-русски. Сразу оживились все. Я стала заучивать самоедские слова и фразы. Пенелю был переводчиком. Начали меня расспрашивать о жизни в городах, о политических изменениях:
— Правда ли, что царь убит?
— Можно ли торговать в Сургуте?
— Где Вантюрка? 1) Торгует ли?
Пришлось целую лекцию читать о новом строе, а, главное, уговаривать, чтобы не боялись выходить на ярмарку в Сургут: никто их не тронет, товаров много, а купцов старых нет.
Принесли шаманский бубен. Когда заболел Нотю, бубен вытащили из священных нарт 2) и повесили около них на березовой палке. Бубен большой, — кожа оленья натянута на деревянный круг. Внутри к перекладинкам, за которые держит бубен шаман, подвешены на цепочках колокольчики.
Бубен стали греть над костром, чтобы громче звучал. Значит, будут шаманить. Сижу спокойно, очень довольная тем, что удастся наблюдать самоедское камлание. Однако, скоро радость прошла. Пенелю объяснил, что будут шаманить по поводу выздоровления Нотю (ему с каждым часом становилось лучше) и моего приезда. Будут узнавать, что я за человек такой.
Тут я струсила. Конечно, самоеды приняли меня гостеприимно, и больному легче, но относятся они ко мне несколько настороженно, не совсем, вероятно, понимая причину моего приезда. Кроме того, меня взволновала мысль, кто будет шаманить и как ко мне отнесется этот шаман, кто он. Это не то, что у остяков, там шаманство падает, чуть не каждый остяк умеет камлать, часто смеясь и шаманя чуть не для забавы, особенно в пьяном
виде. А ведь все лесные самоеды еще искренне верят и молятся всем своим божествам.
В чуме развели большой костер, расчистили место около огня: убрали дрова, котлы. Расстелили напротив меня, по ту сторону очага, новую белую шкуру
1) Купец, торговавший на ярмарках с лесными самоедами, единственный из торговцев пользовался симпатиями туземцев.2) Нарты с идолами у чумов. Лесные самоеды — все язычники.оленя. Женщины из других чумов ушли. Вошел Паята со стариком, братом отца Нотю. Так вот кто шаман! Этот маленький, такой несчастный с виду, грязный и всклокоченный, в рваной одежде из закоптелых оленьих шкур, хромой, этот Паята — шаман!
Поверх одежды своей Паята одел коленкоровую рубаху до колен. Сел и жует вместе с табаком кусочки сушеного мухомора. Лицо покраснело. Глаза опущены. Выпил несколько глотков воды, — вероятно, чтобы сильнее действовал яд мухомора, а может быть и от жажды. Разведен большой огонь и в чуме жарко.
Сначала Паята стал тихо колотить в бубен. Понемногу удары становились все сильнее и сильнее и Паята начал свою песню. Он вызывал своего духа-покровителя, чтобы тот помог шаману в борьбе с болезнью, посланной злым духом. Одним словом, Паята собрался в далекий путь — «на тот свет». Повидимому, путь туда довольно труден: Паята несколько раз прерывает камлание, пьет воду и кладет табак за губу.
Пот с шамана катится градом. Он поднимается и медленно, кружась и подпрыгивая, начинает ходить вокруг костра, изо всей силы ударяя в бубен. Глаза его почти закрыты, у рта показалась пена, его всего трясет. Все мужчины кричат: «оу-оу-оу». Эти крики, удары в бубен, звон колокольчиков — все сливается в оглушительный шум. Молоденькая жена Нотю забилась в свой уголок и закрылась шубой. И лишь хозяйка Гули спокойно сидит и не переставая скручивает у себя на щеке тонкие нитки из сухожилий оленя, смачивая их слюной/ Мастерица она: нитки делала такие тонкие, что они свободно входили в узенькие ушки иголок.
Паята долго прыгает кругом костра. Самоеды надрываются от непрерывного крика. Этим «оу-оу» они пугают злого духа, чтобы он не захватил шаманскую душу.
Но вот Паята хрипит, падает и бьется в нервном припадке. Из коченеющих рук вываливается бубен. Тогда двое берут шамана и поднимают его над костром семь раз, а третий самоедин бьет в бубен изо всех сил. Костер ярко освещает искаженное лицо Паяты и напряженные лица присутствующих. Вот Паята слабо пошевелил рукой. Его кладут на место. Паята рычит, приподнимается и снова падает. Его пытаются снова поставить на ноги, дают бубен в руки и поддерживают сзади. Постепенно он приходит в себя и опять всхлипывая начинает петь.
Затем он подходит к больному, вертится вокруг него и неожиданно поворачивается ко мне... Вот прополз по моей постели, вокруг меня, обхватил мою голову, приложился к ней ухом и тяжело с хрипом дышит. Я замерла, не шевелюсь. А присутствующие кричат снова: «оу-оу-оу-оу! »
Схватив бубен и вскидывая его кверху, шаман начал плясать передо мной, прыгая и кланяясь. В белей рубахе, от которой еще более черными казались его взлохмаченные волосы, с нервно подергивающимся лицом, с перекошенным ртом и блестящими зубами, с дико горящими глазами, мокрый и трясущийся Паята был страшен.
Немного отдохнув, Паята снова прыгает вокруг костра. Еще несколько песен и он, усталый, сваливается на оленью шкуру. Его расспрашивают. Я с трепетом жду. Паята говорит медленно, прерывисто. Вдруг все восклицают;
[11]
«Кама! » и смотрят на меня. Пенелю переводит:
— Паята узнал от духов, что ты большой лекарь, большой начальник, злой дух (чорт) боится тебя и потому болезнь Нотю ушла.
Ну, оказывается, я недаром жалостливо относилась к Паяте и оделяла его конфектами не в пример прочим. В «большие лекари» попала!
На другой вечер шаманил зять Нотю - Халу, в третий - Пенелю. Они оба «маленькие» шаманы, камлали хуже, чем Паята, повторяя его приемы. Во всяком случае они подтвердили слова Паята, и мое положение «большого лекаря» среди лесных самоедов прочно утвердилось.
А Нотю, когда ему стало лучше, попросил у меня немного «вина», выпил несколько глотков, встал, вылил остатки в костер, несколько раз поклонился огню и через огонь пожал мне руку, все время говоря: «пасибо, пасибо». И мы с ним стали друзьями.
«ТЫ ТОМНА» — ОЛЕНИ ПРИШЛИСтояла солнечная погода с ветром. По ночам было так холодно, что с непривычки я даже простудилась. Лихорадило и болела голова. Почти перестала ходить в лес, зато усиленно училась самоедскому языку и начала антропологические измерения.
Попробуйте-ка объяснить самоеду, для чего нужно его измерить. Это и русскому-то не всякому объяснишь. Я сказала, что мне нужно их «показать» в Москве:
— Измерю вас, — там и узнают, какие вы.
— Так ты возьми нас самих и отвези туда.
— Хорошо, поедемте.
От поездки они, однако, отказались, и я произвела нужные измерения.
При виде стальных инструментов двое убежали в лес. Иногда самой совестно делалось в холод заставлять их раздеваться. Редко кое у кого рубашка под шубой или малицей водится, особенно у женщин. Снимет шубу — и только штаны замшевые, а в чуме со всех сторон дует. Пожертвовала свою рубашку для измерений, по очереди ее и одевали, благо всем впору: все женщины были ниже меня.
А холод с каждым днем увеличивался. И все спешно готовились к зиме: мужчины поправляли и делали новые нарты, женщины шили теплую одежду. Наконец, я обменяла себе на сукно мужскую одежду, — она теплее женской. Это «малица» — сплошная рубашка ниже колен, прямого покроя, мехом внутрь, без разреза. Сверху — «кумыш», тоже длинная рубаха, только мехом наружу. Она одевается через голову, как и малица.
В такой одежде хорошо ездить, но сидеть в чуме и работать трудно, поэтому для «дома» я купила и женскую шубу: верх синий, суконный, а мех птичий, из шкурок лебедей и гагар. Сижу в этой шубе, накинув ее на плечи, и записываю, как хозяйка стряпает «хлеб»: пресные лепешки замешивает на рыбьей икре и печет у огня, насаживая их на лучину. Вдруг слышим движение. Выбегаем из чума.
— Ты томна! Ты томна! — олени пришли! — кричат самоеды и бегут к лесу.
В лесу слышится какой-то странный треск, и среди сосен на фоне белого мха замелькали легкие фигуры оленей. Испугались людей, не подходят. Их манят, машут им рукой, крича: «та-та, та-та».
Меня поражает вид жирных, отъевшихся оленей. Во время «комара» лесные самоеды пасут их на открытых местах, кочуя по водораздельным болотам, и у них нет «оленьих юрт», как у остяков, где в дыму от костров спасается от «гнуса» бедное животное. И в это время олень очень худеет. А на осень олени свободно выпускаются в лес, где и откармливаются.
Эти олени были из стада Пенелю. Он тихонько подкрался и из ружья сразу же наповал убил «ходю» — молодого пятимесячного оленя. Все стадо, испуганное выстрелом, быстро скрылось. Пенелю и Халу взвалили теленка на плечи и понесли к чуму. Быстро сняли шкуру. Приподняли голову, чтобы кровь собралась внутрь. Вытащили желудок и, освободив его от желто-зеленой массы, тут же стали собирать в него кровь, черпая ее отрезанным куском ребер. Женщины притащили деревянные корытца, поскоблили их вместо мытья и положили в них печень и легкие. А почки достались двум мальчишкам, которые их тут же и проглотили моментально. Ещё бы, такой лакомый кусочек! До-суха собрали кровь, остальное Халу тщательно вылизал, вымазав при этом все лицо.
Но вот разрезали мясо на кусочки, положили на нарты, позвали всех, даже грудных ребят притащили и начали молиться. Семь раз поклонятся мясу и повернутся вокруг себя и снова; так до трех раз. Некоторые мужчины даже в землю поклонились.
Светит солнце, шумит река и на фоне зеленого леса — группа молящихся оленьему мясу самоедов... Не верилось как-то, что живешь в ХХ веке...
Наконец, все мясо унесли в чум Пенелю. Разделили сырую печень, еще теплую, на кусочки, по корытцам, залили кровью, сели вокруг костра и началось пиршество. Предложили и мне. Взяла кусочек, положила в рот и тихонько выплюнула, — от запаха свежей крови даже голова закружилась. Сказала, что буду есть вареное, — часть мяса уже варилась. Все ели молча, с жадностью. Длинные куски мяса, обмакнув в кровь, ловко подрезали у самого рта. С вымазанными кровью
лицами и руками все они были очень живописны. Постепенно наедались и, ожидая вареного мяса, начали разговаривать и смеяться.
К моему удовольствию, мясо, немного недоваренное, можно было есть и без соли, которой у меня было очень мало и я берегла ее к рыбе. Сели все вместе, — и женщины тоже, не то, что у остяков, — там жена и лица не откроет старшим в роде, а уж есть или пить вместе с мужчинами совсем нельзя.
После пиршества вытирали лицо и руки мягкими тонкими стружками «вот-лэм», которые заменяют здесь наши полотенца.
Мужчины в этот день больше не работали. Разошлись по чумам, разлеглись на шкурах и задремали, посасывая табак. Лишь женщины, как всегда, возились в своих уголках и что-то шили...
СБОР СТАДАПроснулась ночью, — непогода бушует, ветром сорвало берестяную дверь. Вся я окоченела, особенно ноги. Зажигаю спички. Все спят. В ногах на одеяле снег, который насыпался в отверстие над костром. Съеживаюсь, набрасываю на себя все, что есть под рукой, но все же не могу спать, — холодно.
Вчера я еще грелась на солнце, — забравшись на сломанную сосну, устроилась, как в кресле, и долго прислушивалась к тишине и шорохам леса. Вот
[12]
белка со своеобразным криком перепрыгнула надо мной, дятел стучит; еле-еле пронесется шопот среди верхушек сосен и опять тишина. Отдыхала, утомившись от измерений, и рада была осеннему, но солнечному дню и одиночеству.
А сейчас... Как жутко одной! Ветер воет, чум трещит и колеблется. Чудится, будто лес наступает; гигантские сосны скрипят и качаются и ветками задевают за чум... Откуда этот звон? Ах, да, это бубен шаманский, повешенный у нарт с идолами. Ветер трогает его колокольчики и они звенят так тоскливо и жалобно... Первый снег. А впереди еще целая зима...
Но вот кто-то зашевелился в углу. Слышу голос Нотю:
— Пушя, ту чуди, тансельт... (жена, огонь разводи, метель).
Весь очаг засыпало снегом. Жена Нотю закрывает дверь чума, привязав ее изнутри. Долго возится и, наконец, костер загорается. Запахло дымом.
Я приподнимаюсь.
— Чищи? (озябла?) — спрашивает она. И, получив ответ, тащит свою шубу, укрывает меня. Мелькает мысль о насекомых, но я так радуюсь заботе и теплу, что как ребенок сразу засыпаю.
Два дня продолжалась метель. А на третий грянул мороз, правда, небольшой, но зима сразу установилась. Мужчины еще в метель пошли за оленями, поймали более ручных. Нужно собирать стадо. Упросила взять и меня с собой. Женщины обычно не ездят, — это мужская работа. Поехала со стариком Шот-Пере.
Яркое солнечное утро. Сосновый «урман» тянется бесконечно далеко. Олени ловко бегут между деревьями, управляемые опытной рукой. Мы все весело перекликаемся.
А вот и олени. Молодые самоеды с арканами в руках соскочили с нарт и притаились за деревьями.
Нужно накинуть арканы на оленей, вожаков стада, и одеть им на ногу колодку, с нею уж они не смогут далеко уйти.
Тогда легко собрать всех остальных оленей.
Стадо окружают со всех сторон. Собаки гоняются с лаем и визгом, молодежь наперебой друг перед дружкой старается лучше закинуть аркан. На блестящем от солнца снеге яркими пятнами выделяются синие, зеленые, лиловые и черные «верхницы» 1) на малицах.
Шум, крики, лай...
Только к вечеру вернулись, усталые, но веселые. Так продолжалось несколько дней, пока не собрали и не подогнали стадо ближе к чумам. Теперь дело за перекочевкой и за зимним чумом, — в берестяном стало холодно. Но перед перекочевкой сбор стада кончился для меня очень неожиданной «ночкой». Еще за два дня до этого куда-то ездил Оонэ, старший рода Исуши. Оказывается, к остякам за водкой, вернее, за самогоном.
1) Рубашка на малицу из сукна или бумажной материи.В нижних юртах на р. Аганудби остяки научились гнать самогон и в тридорога перепродавать на север.
Вечером, после ужина, подходит ко мне Нотю и подает целую кучу ножей, которые они носят обычно у пояса. В недоумении смотрю.
Оказывается, просит спрятать. «Вино» пить будут... Разумная предосторожность.
Сначала все собрались в наш чум. Уселись, как всегда. Народу — битком набито. Притащили четверти с самогоном. Налили на блюдце, как полагается отлили немного в огонь и покланялись костру. А затем по старшинству выпьют блюдечко, ничем не закусывая, и передадут соседу.
Пока все чинно. Пьют все, кроме маленьких детей. Но пьянеть стали быстро. Начались песни. Сидят «по-турецки» и, сжимая себе живот, тянут жалобную ноту, выкрикивая отдельные слова и раскачиваясь из стороны в сторону. Всю свою жизнь, такую же печальную и ноющую, как их песня, рассказывают.
Но вот страсти разгораются. Песни делаются бессвязными, начинают целоваться друг с другом, горько плача. Женщины полезли и ко мне, целуют нос, щеки. Пошли в другой чум. Я тоже пошла, — боялась остаться одна. И тут то же, но народу меньше. Вдруг влетает Халу, — он умеет шаманить, — и начинает носиться вокруг костра, вокруг нас. Схватил откуда-то нож, разорвал на себе одежду, царапает ножом грудь; все закричали: «оу-оу», чтобы отогнать злого духа, забравшегося в Халу. Налитые кровью глаза Халу дико сверкают, его красное, пьяное лицо с гримасой страдания — ужасно.
Мне жутко, и я тихонько говорю Нотю, что пойду к себе. Нотю хоть тоже пьян, но спокойнее и грустнее всех. Все время, заливаясь слезами, пел песню, как он был болен и как я его вылечила. Нотю с женой и старик поднялись вслед за мной и мы тихонько стали выбираться из чума. Но Халу заметил. Выбежал вслед за нами. Схва-
тил меня за руку, я ухватилась за Нотю и мы понеслись... к священным нартам. Нотю успокоительно мне говорил:
— Пыт больсой, мань маленький, пыт холосый, мань холосый 1).
Халу обвесился идолами, дал бубен Нотю и начал скакать вокруг меня и нарт с идолами, а Нотю колотил в бубен. Ночь теплая, снег таял и луна сквозь ночной туман спокойно освещала беснующегося Халу. Наконец, Халу, дико взвизгнув, поскакал дальше, и мы ушли к себе.
Крики и шум увеличились, но я решила не выходить из своего чума. Вдруг послышались шум, треск кольев и отчаянные крики, — зовут меня. Оказывается, Халу разломал чум и тащит свою невестку, колотит ее. Я подбегаю и кричу: «Халу! » Поднимается со снега: как зверь, озирается по сторонам и громко пыхтит.
Испуганно стоят кругом самоеды. И я, — уж не знаю почему мне это пришло в голову, — положила руку на голову Халу и начала громким и торжественным голосом декламировать оду Державина. К концу второй строфы, при словах:
«Кто все собою наполняет, Объемлет, зиждет, сохраняет»...
Халу медленно опустился на снег и затих. Вероятно, торжественный размер стихотворения подействовал успокаивающе...
Теперь смешно вспомнить, но тогда мне было далеко не до смеху... Больше меня и не беспокоили, но, повидимому, «злого духа» я изгнала из Халу: он продолжал только стонать и петь..
И лишь под утро ко мне привели оравшего молодого самоедина: он упал в костер и сжег себе кожу на руках и лбу... Что делать? Вазелину у меня маленькая баночка. Пришлось ожоги залить, — да простят мне все врачи, — касторкой, благо ее у меня было несколько бутылей и она от холода застыла...
1) «Пыт» — ты, «мань» — я.(Продолжение следует).[13]