На „Сибревкоме".Вылет17-го октября мы оторвались от земли Новониколаевска.
Момент отрыва я ощутил, как въезд в горку.
И потом все время воздух казался мне плотной устойчивой средой, не менее устойчивой, чем вода. Только корабль наш «плыл» не по воде, а «в воде», мощные потоки которой с шумом обтекали машину. Временами воздух делался рыхлым, редким, самолет валился вниз, тогда казалось, что почва уходит из-под ног, что мы падаем в бездну. Тогда я ловил себя на невольном желании ухватиться за что-нибудь твердое, несокрушимое.
На Томск.Иеске чутко, уверенно нюхает воздух, перебирает жесткими щетинистыми губами. Каменная ладонь его тяжело и властно ложится на борт самолета. Иеске дает Брянцеву направление. Борт — механик Брянцев застыл у штурвала.
Мы летим на северо-восток, на Томск.
Машина иногда тихо покачивается и невидимых волнах воздушного моря. Бешеная скорость полета скрадывается высотой. Мир кажется неподвижным, как крылья нашей серебристо-черной птицы.
Внизу — поля, пахоть. Крестьянин рваной, заплатанной шубой закрыл землю. Лишь местами сквозь рыжую мездру овчины полей упрямыми белыми одинокими волосками продираются, торчат березы.
Я невольно кричу соседу:
— Какое редколосье! Как ободрана земля!
Но он ничего не слышит за шумом мотора.
Домишки деревень кажутся спичечными коробками, телеграфные столбы спичками. Железная дорога такая ровная, гладкая на земле, сверху - обычный наш ухабистый, кривой большак.
Странно - медленно тащатся поезда. Их дымки, едва замеченные далеко впереди, через десяток секунд пропадают за крылом аэроплана.
Иеске жестами показывает, что ему нужна записная книжка. Передаем. Иеске пишет:
— Мотор работает, как никогда. Через полчаса будем в Томске.
Иеске улыбается, кивает головой. Глаза его насыщены густой сверкающей лазурью.
Налетели на тучи. По земле заходили темные тени. Потемнело, стало сталью серой серебро крыльев самолета. Мир неподвижный, мертвый, вдруг ожил. Тучи седыми дымящимися клубами со страшной быстротой несутся нам навстречу. Иеске полузакрывает мотор. Мотор ворчит глуше. Аппарат проваливается вниз. Но ниже тучи гуще, Иеске смотрит вниз, вверх, вправо влево и решительно толстым каменным пальцем своим показывает. Брянцеву на альтиметре цифру 2 (две тысячи метров).
Мотор ревет с прежней силой. Мы лезем вверх через седой облачный студень, вверх к солнцу.
Секунда — и крылья засеребрилась, засверкали. Заголубели, засмеялись паза пилота — тучи под нами. Тучи — горы со снежными дымящимися белками, с отвесными скалами, с глубочайшими пропастями. Мир — прозрачная синь. Рука тянется к записной книжке. Хочется в черных каракулях строчек своих запутать хоть маленький кусочек этой сини, чтобы потом на земле перелистать торопливые, радостные страницы и улыбнуться. Улыбнуться ему, башкастому, залезшему и на небо.
Снова приглушенно медленно ворчит мотор. Снова ссыпаемся вниз в серую рыхлость тумана. Запестрели заплаты крыш Томска. Трубы кажутся дырами, дома дырявыми, худыми.
В детстве я видел раскрашенную деревянную игрушку — Троицко-Сергиевская лавра. Деревянными церковками игрушечной лавры показались мае томские церкви.
Крен направо, крен налево, и Томск, растянувшись пестрыми полосами улиц, метнулся на гору. Горизонт стал коротким, близким. Крыло самолета закрывает полгорода. Самолет — громадная птица, оторвавшаяся от земля, парящая над ней, освобожденная от ее законов.
Стальная громада неожиданно бросается куда-то вниз, в пропасть. Томск высоко над нами валится на нас с крутой горы.
Мотор смолкает, как укрощенный зверь. Под колесами глухо хрустит земля.
Мотор выключен. Мы выходим на желтую траву, оглушенные молчанием и тишиной аэродрома.
Томск ровный, невредимый стоит за Томью.
До Томска мы летели 1 ч. 40 м.
"Беспременно надо лететь".Мы высоко.
Но наш мотор стучит в окна и двери каждой избенки, и где-то там, глубоко внизу, ответным праздничным гулом закипают деревенские будни.
По селу скачут верхом, бегут люди, величиной в карандаш, которым я пишу. Людские потоки стремительно текут по трубам улиц и переулков зa село, на поле, к белому известковому кругу аэродрома. На аэродроме уже сотни плотной толпой нетерпеливо машут руками, бросают вверх шапки. Головы всех круто задраны, глаза неотрывно следят за нами.
Плавный круг над аэродромом — и самолет садится на землю, заколдованный белым кругом. Сотая рук тянутся к серебристо-черным крыльям замолкшей птицы.
— Твердо пeро-то, твердо.
Качает, головой длиннобородый старик, ощупав гофрированные складки дюралюминия. Толпа с вытянутыми вперед руками, с полузакрытыми восторженными глазами лезет к аэроплану.
— Пощупать, пощупать дозвольте, товарищи! Какой он, значит, есть!
Отказ принимается, как обида, оскорбление. На секунду по толпе порывом ветра проносится гул протеста, и толпа в полузабытьи снова напирает на машину.
— Глядя, глядя, щупай! Как это не позволяют народу поглядеть.
Вокруг секретаря местного Авиахима уже десятки спорящих. Старики настойчиво, с горечью неосуществимых надежд, наседают на молодых.
— Чо это вы стариков — то отпихиваете? Нам вот полетать, а там и помирать. А вы еще жить, да жать будете.
Секретарь решает «покатать» несколько стариков. Начинается выбор. Четверо счастливцев радостно разгибают спины, запыхавшись, бегут к самолету. Низкий, дряхлеющий Калистpaт Мироныч жестом юноши передает стариковскую длинную палку своему сорокалетнему сыну.
— Подержи, паря, я слетаю!
Старик для чего-то снял шапку, рукавицы и неловко полез в кабинку.
Борт-механик Брянцев заботливо и ласково помог старикам, объяснил, как надо привязаться.
С треском металлических крыльев поднимая пыль, побежала по полю стальная птица. Вот она уже в воздухе. А около секретаря Авиахима не ослабевают споры.
— Мне, товарищ секретарь, беспременно надо лететь, потому, как мы, значит, дальние и пожертвованию делали и рассказать чтоб в своей деревне, потому мы как дальние...
Секретарь ищет кого-то в толпе.
— Женщину надо, товарищи, покатать.
Из толпы стремительно лезет, работая локтями, старуха лет пятидесяти. На лице у нее — готовность «пострадать», иступленное желание — полететь. Так, наверное, она ранее пробивались к «чудотворной» иконе. Но оказалось, что она приезжая, вятская, а не местная и ее не взяли. Она отошла от секретаря огорченная, и губы ее, казалось, шептали:
— Не сподобилась, не сподобилась.
Вишли из кабинки старики. Калистрат Мироныч восторженно улыбался, крутил головой, разводил руками.
— Ну и хорошо, товарищи! Просто хорошо! Ну и спасибо, спасибо!
К аппарату подошла другая группа — предрика, агент ГПУ и еще кто-то и местных властей.
Крепкий, коренастый предрика, несомненно, бывший фронтовик, шел к аппарату твердым широким шагом солдата на ученьи — давал ногу и мерно махал руками. Он шел сосредоточенно, серьезно. Он шел не «кататься», а делать большое нужное дело. И он был прав, конечно.
Толпа чувствовала, понимала, что всех "перекатать" не смогут, но каждый хотел попасть в число тех, которых смогут. Нас хватали за руки, молили.
— Товарищи, полетать бы. Товарищи...
Тогда я записал у себя в записной книжке:
— Деревня, поднятая над своими пашнями и избенками, уже новая деревня. Деревня, почувствовавшая мощь в величие культуры города, деревня, поверившая в нее крепко — ведь сами видели, сами летали, — новая деревня. Деревня затосковавшая о полете, огорченная отказом (всем нельзя) — новая деревня.
Из кабинки вышел агент ГПУ. Лицо его было розово от счастья, как и его фуражка. Глаза еще светились голубизной заоблачных просторов. Он мне сказал с благоговением и серьезностью:
— Принял воздушное крещение.
Мне хотелось крепко пожать ему
руку и сказать — Ну поздравляю вас, товарищ. Но он был уже далеко и оживленно говорил своим:
— Красота, красота...
Сибовые химы и губовые химы.Когда кончаются круговые полеты — начинается митинг. Тогда на крыло аэроплана выходят представители местных организаций и говорят:
— Товарищи, вопреки всякому желанию буржуазии, мы хотим летать и мы летаем. Товарища, вопреки всякому желанию буржуазии, мы приветствуем у себя в селе наши сибовые химы и губовые химы.
После местных властей лезут на крыло сибовые и губовые химы. Сибовый хим Архангелов говорит старыми, давно заученными, но крепко пригнанными словами. И здесь в деревенской глуши он неопровержим, как пророк. Его не слушают, ему внимают. Ведь он говорит с крыла сказочной птицы, говорит о сказке, ставшей былью.
Губовые химы Тумский и Дольский говорят о международной буржуазной саранче и о саранче обыкновенной, той, которая ест хлеб (саранча буржуазная ест только мясо).
Их сменяет Иеске. На него смотрят не спуская глаз — он завоеватель неба. Но этот человек, витающий в облаках, имеет весьма трезвый ум. Он говорит о тех серебряных и медных колесиках, разбежавшись на которых, тысячи стальных птиц смогли бы подняться с земли СССР.
Иеске кончает.
Брянцев заводит мотор. Секретарь — местный хим — продает акции Авиахима, записывает новых членов.
Колеса «Сибревкома» теряют землю. Мы снова в воздухе.
Внизу еще идет запись в общество Авиахима. Внизу село, разворошенное дружеским, радостным, воздушным набегом.
Иеске плотнее надевает фуражку. Брянцев близоруко согнулся у штурвала.
Снова сияющая синь и простор.